ГРИГОРИЙ ПОМЕРАНЦ

ГОРОД ПОД ТРЕТЬИМ НЕБОМ


В кибуце на Голанских высотах фабрикуют майки с надписью: "Не робей, Америка! За тобой Израиль!" Майки живо раскупаются, хотя все понимают, кто впереди и кто позади. Но мира действительно нет нигде. Проблема всюду одна: как снять напряжение между нарастающей сложностью западной цивилизации и теми, кто хочет упростить ее, остановить разрушение традиций, втиснуть современность в Прокрустово ложе схемы.

Каждая мировая религия - колодец в глубину, где горит вечно живой огонь. Но за тысячи прошедших лет колодцы стали самостоятельными святынями, более важными, чем сама глубина, и символами соперничества. Сегодня это помрачение сильнее, острее всего в исламе, но источник его общий. Нам всем не хватает чувства общей глубины; или, если заменить метафору глубины метафорой высоты, - не хватает чувства общего неба, открытого в Божью бесконечность над любым клочком земли, над любыми куполами, не хватает символов этой общей бесконечности, от которой трепещет сердце и тает всякая вражда. Мы все в плену замкнутости своей культуры и отчуждения от Другого.

Мой старый друг Израиль Аркадьевич Мазус рассказывал, что когда-то школьный товарищ его спросил: в чем разница между русской и еврейской верой? Мазус был не большим знатоком богословия и ответил просто: "по Ветхому Завету око за око и зуб за зуб, а христиане должны прощать". "Отчего же они не простят евреев?" - удивился Борис Воробьев. Музус не знал, что ответить. И многие другие не знают, не понимают, что Ветхий и Новый завет - только условные названия двух частей Библии. В любой великой религии переплетается ветхозаветное с новозаветным, а порою и дозаветным, уходящим корнями в древнейшие племенные нравы. Есть ортодоксальные евреи, которые все прощают, даже гитлеровские лагеря смерти, и есть православные, которые и до Ветхого завета не доросли; например, соратники Гонты и Железняка, которые вырезали младенцев из чрева беременных и зашивали туда живых кошек; а между тем, начинали восстание во имя Христа.

Иначе и быть не могло в реальной истории, где свет духа проходит через тупой человеческий мозг. Что такое Ветхий Завет? Завет с народом, с группой народов, священные основы государственного порядка. А Новый Завет - завет с личностью, для которой простая покорность Богу не насыщает сердца, с личностью, ищущей бытия в Боге.

Некоторые ветхозаветные книги толкуются христианами как пророчества о Христе. Они Его действительно подготовили, воспитали Его дух. И есть православные и католические богословы, которые этот дух гасят. Бердяев писал о Константине Леонтьеве, что можно его в известном смысле назвать православным, но христианином он не был. То есть была у Леонтьева привязанность к православному обряду, но вовсе не было христианского духа. Христианство Достоевского он называл розовым. Достоевский не успел ему ответить, но мог бы вспомнить своего Великого Инквизитора, верующего какой-то черной верой.

Ветхий завет исторически древнее. Он сложился, когда личность еще не выделилась из племени, из народа. Но давно уже оба завета действуют одновременно. Когда надо, христиане обращаются к Ветхому Завету, а когда надо - к Новому. Вот пример, который я уже приводил: Петр Великий обратился к архиереям с вопросом, что делать с сыном, посягнувшим на отца? Архиереи ответили, что по Ветхому Завету сын, посягнувший на отца, достоин казни; а по Новому Завету блудного сына надо простить. Петр выбрал то, что ему было удобнее. Так же действовали его предшественники. При Михаиле Федоровиче младенец, сын Марины Мнишек и Лжедмитрия, был повешен на серпуховских воротах. Казнь двухлетнего ребенка и под Ветхий завет трудно подвести. Но государственные соображения требовали завершить череду самозванцев, и эти соображения победили. Церковь не осудила царя.

В других религиях явного деления на Ветхий и Новый Завет нет. Но одно дело - мекканские суры Корана, где только о милости и любви; другое - мединские суры, где даны законы войны и мира. Никакого обустройства народа из мекканских сур Корана нельзя вывести, и Мохаммеда сперва называли безумным поэтом; а царю Медины покорились.

Христос говорил: ищите царствия небесного, остальное приложится вам. Но он понимал, что заповеди блаженства - не для всех, и не отменял законов Моисея. Ветхий Завет - общая часть иудаизма и христианства. Иудаизм - это Ветхий завет плюс талмуд, плюс каббала, плюс хасидизм и другие движения. Христианство - это Ветхий Завет плюс Евангелие, плюс святоотеческие писания, плюс реформы Лютера и Кальвина.

Новозаветное учение, став государственным, или использует Ветхий Завет, или создает нечто подобное заново. Мусульманские законоведы опираясь на мединские суры и хадисы, устные предания о Мохаммеде, выстроили школы государственного и частного права. Суфии, опираясь на мекканские суры и опыт соседних религий, прокладывали пути личного углубления, - до встречи с Богом. Разрыва не произошло. После нескольких конфликтов суфии ужились с ортодоксальным исламом. Каббала и хасидизм остались в рамках иудаизма. Древний брахманизм разрешал самоуглубление только для духовного сословия, от остальных требовалось без рассуждений покоряться законам Ману и своей кастовой драхме. Успехи буддизма, открывавшего каждому путь в глубину, заставили пойти на реформы, признать право на осознание Атмана за любым аскетом, оставившим касту. А жизнь тех, кто довольствуется мирским попечением, индуизм украсил яркими праздниками. В итоге, он обновился - и буддизм, не создавший ничего взамен кастового строя, был вытеснен со своей родины. Утвердившись за пределами Индии, буддизм создавал там новое "ветхозаветное" мироустройство или занял место в китайском разделении духовного труда. Учение Конфуция сохраняло в Китае государственный и семейный порядок, буддизм давал личности возможность самоуглубления.

Так или иначе, все средневековые религиозные культуры достигли полноты - каждая в своем регионе, врастая в местные традиции и перетолковывая их. Крупнейшим внешним сдвигом этой эпохи было разрушение Византии и захват Ближнего Востока исламом. Но порыв ислама захватить весь старый свет выдохся, не достигнув цели. Выдохся и порыв христианских мореплавателей разнести по всему миру христианство. Число субглобальных цивилизаций не изменилось: Запад, Ближний Восток, Южная Азия, Дальний Восток. И сегодня, когда мировая цивилизация строится без сложившегося общего неба, это небо возможно только как общее поле диалога великих религий. В этом диалоге идет превращение глухих стен между религиями в нечто прозрачное, не мешающее понимать соседа, видеть его внутренний мир, а не только внешние формы.

Этих прозрачных границ многие боятся. Боятся, во-первых, что границы вовсе расплывутся, распадутся стенки колодцев в глубину и все выйдет на поверхность, как это уже было в космополитизме XVIII в. Такой опасности нет в диалоге Бубера с Бердяевым, Томаса Мертона с Дайзэцу Судзуки и Далай Ламой XIV. Личный опыт глубины всегда связан с каким-то колодцем, с каким-то прочным срубом. Отвергается только обожествление сруба, превращение буквы Писания в тюрьму духа. Однако опасность выхода на поверхность существует, и сопротивление диалогу - тоже часть развития диалога. Сопротивление заставляет все время проверять, не потерял ли диалог контакта с глубинным опытом.

Во-вторых, многим страшно, что через прозрачные границы легче переступить и паства разбежится, уйдет к соседям. Но бегут не из-за легкости побега, а из-за силы отталкивания от омертвелой общинной жизни, окостенения, вялости, от духовной пустоты, казенщины. Томас Мертон, выросший в семье художников, формально протестантов, первый толчок веры пережил от византийских мозаик в старых римских церквах. Потом впечатление стерлось, но снова всплыло, когда он смотрел на лица молящихся в католических храмах. Лица прихожан в протестантских церквях казались ему будничными. Стараясь осознать это, он стал читать Жильсона, Маритена - и нашел у них подтверждение своей тяги к католицизму. На этом пути, подробно описанном в "Автобиографии веры", догматика католицизма пришла последней.

Екатерина Колышкина, судя по ее речи-проповеди, поразившей молодого Мертона, стала католичкой под влиянием шока от русской революции. В католицизме она увидела силу, способную устоять против мирового коммунизма. В годы гражданской войны она разуверилась в православной церкви; но ее всю жизнь влекло к себе народное православие (пустынники, странники). И в ее своеобразное католичество вошли многие русские традиции. Книги Колышкиной называются, латинскими буквами, по-русски: пустыня, соборность, странничество. Все эти книги основаны на русском опыте и перепроверены в жизни ее канадской общины. Менее всего Екатерина Федоровна занималась догматическим богословием.

Англичане, случайно заходившие в храм, где служил Антоний Сурожский, начинали иногда заходить во второй, третий раз, и, в конце концов, многие просили принять их в православие. Они не изучали богословие. Их захватывал Антоний. Он никого не вербовал, напротив, - требовал подождать, еще раз обдумать свой шаг. Но его община постоянно росла за счет англичан.

В современной России стремительно растут общины баптистов, пятидесятников. Одни привлекают своей нравственной цельностью, другие - своим эмоциональным культом. Православие без всякого диалога выталкивает к ним своих прихожан. Выталкивает, потому что не может освободиться от своей косности. В подлинном диалоге личность не теряет, а лучше осознает себя, собственную глубину, и учится любви к ближнему, учится чувствовать за словами сердце, за буквой дух, учится видеть ближнего не извне, а изнутри, не как чужого, а как родного. Но родного, имеющего свое лицо.

Когда мы думаем о чужой культуре, о чужом вероисповедании, мы начинаем со взгляда извне, и на первое место выходит массовое, поверхностное, а глубинное остается скрытым, когда же мы думаем о своем, то наше понимание окрашивает мощный духовный опыт, память сердца. У О. Павла Флоренского, человека вдохновенного, но лишенного трезвости, это приводит к полемике, направленной в противоположные стороны. По его словам, индуистская мистика - чревная, католическая - головная и только православная - от сердца. Между тем, в заметке о православии он оценивает русское православие так, что напечатать ее мог только католический журнал "Символ". В первом случае он свой личный внутренний опыт отождествляет с православием, и выходит незримое православие. Я имею в виду слова Августина: не всякий, кто принадлежит к зримой церкви, принадлежит к церкви незримой; и не всякий, кто принадлежит к незримой церкви, принадлежит к церкви зримой. Упустив это различие, о.Павел противопоставляет незримое, лично пережитое православие зримому, исторически явленному католицизму. Во втором случае его внутренний опыт противостоит зримому православию. Если свести обе характеристики, выходит что-то вроде определения демократии Черчиллем: худший образ правления, если не считать всех остальных (которые еще хуже).

Вл. Антоний выражал свои предпочтения мягко, примерно так: в протестантизме многого недостает, в католицизме много лишнего. Это похоже на "Сказку о бочке" Свифта. Возможно, Антоний просто припомнил ее, процитировал оценку Свифта. Только у Свифта идеальное равновесие мыслится в англиканской церкви, а у Антония - в православии. И опять это незримое православие, православие личного опыта Антония Блума, где главную роль играет его личная встреча с Христом. Когда же он думает о зримом, исторически реальном православии, то оценивает его очень резко: "не теряем ли мы шанс стать из церковной организации церковью". То есть зримое православие даже церковью нельзя назвать, церковью, в которой ощутимо присутствие Христа. Такие противоречия встречаются на каждом шагу, и задача диалога - осознать их, научиться видеть, чувствовать сердце другого, а не только оболочку слов.

Тогда, если действительно видеть другого до глубины сердца, чувство превосходства своего пути, своего языка исчезает. Хотя различие путей, различие языков остается. Оно связано с различием культур, его нельзя устранить, не превращая человечество в одну безликую массу. Своеобразные физиономии Запада, ислама, Индии, Дальнего Востока - богатство человечества, и в любой великой культуре возможны взлеты мистиков к непостижимому. Но передавать этот опыт можно только словами, понятными каждому в этом месте, в этот век. Никакое эсперанто не заменило живые языки со всеми их неправильностями и со всеми неожиданными возможностями. Во время одного из круглых столов М. Т. Степанянц бросила замечательную фразу: "Я за глобализацию, но такую, которая никогда не достигает окончательной цели".

То, что сегодня происходит в мире, можно сравнить со становлением общенационального патриотизма. В XIV в. его нигде в Европе не было. Сегодня он всюду победил, но чувство малой родины не исчезло; особенно это заметно в странах, сравнительно недавно объединившихся - в Германии, в Италии. Но даже в России, где местные привязанности сознательно стирались Иваном III и его наследниками, осталось чувство малой родины северян, волжан, сибиряков... Можно перенести это в духовную область и сказать, что православие - малая родина восточных славян, христианство - большая родина, связывающая русских с немцами, французами, итальянцами... Ставя чрезмерный акцент на малой духовной родине, мы как бы возвращаемся к XIV в., когда нижегородцы воевали с Владимирами. Экуменизм - это развитие чувства большой духовной родины, не зачеркивая привязанности к своей малой родине.

Так же не должно зачеркивать ни большой, ни малой родины становление чувства нашей планетарной родины. Оно не может не складываться в современном мире, где взрывы в Эр-Рияде сливаются со взрывами в Хайфе и в Москве в один глобальный кошмар. Тех, кто упирается, судьба тащит, тащит нас к солидарности - духовной, моральной и, наконец, полицейской. Над небом малой родины и небом большой родины разворачивается третье небо, планетарное. Оно пока осознается только в диалоге. Но уже намечаются общие праздники, праздники братства религий - традиция, начатая Далай Ламой XIV. И может быть еще припомнится образ Розы Мира, созданный Даниилом Андреевым.

Только с третьего, планетарного неба становится видно, что иерусалимский клубок - символ планетарного клубка и угроза Иерусалиму - символ общей угрозы. Над всеми нами распростерлось третье небо, небо, свободное от границ, физически очевидное над холмами Иерусалима. Этот город уцелеет, если станет одной из столиц диалога, одним из воплощений воли к третьему небу. И всякий город на земле не сможет иначе уцелеть, только в Иерусалиме это видно простым глазом и третье небо подступает к каждому дому и единый Бог молча взывает к каждому сердцу: не рвите меня на части.