Григорий Померанц, Зинаида Миркина

ПО ТУ СТОРОНУ ЧИСЕЛ[1]


Глава I. Что Ты без меня

У меня упорно всплывает в уме афоризм немецкого мистика XVII в., назвавшего себя Ангелом Силезским: "Я без Тебя ничто, но что Ты без меня?" Мне хотелось разобрать и разъяснить этот короткий текст, но ничего не выходило. Слова прочно сцепились друг с другом, и я чувствовал, что за ними какая-то истина, но при попытке разбора все рассыпалось на холодные, не затрагивавшие сердца абстракции. Точка в середине груди, мгновенно дававшая чувство правды или фальши, смолкала; оставался только интерес к стройным интеллектуальным конструкциям.

Вспомнив метафизические опыты молодости, я стал кружить в голове афоризм Силезиуса, пока он сам собой не раскроется, не прорастет, как стебель из зерна. И вдруг всплыло слово "вездесущность". Это было ключом к проблеме. Если всемогущий Бог не участвует в каждом мгновении жизни, не страдает в каждом страдании, не ликует в каждой радости, — то чем он превосходит Зевса или Перуна? Только количественными масштабами своих сил в пространстве и времени. И если Бог есть дух, — а это воистину так, — то где духу обрести лучшее место своего воплощения, чем человеческое сердце? И в рублевской иконе Троицы можно увидеть, как Бог-Дух, искавший, в чем воплотиться, наконец, нашел то, что искал.

Нашел внутреннюю возможность бесчисленных прорастаний из одного личностного корня. И это воплощение бесконечно превосходит массы абстрактной материи, поражающие количественными масштабами и духовно равные нулю.

Я с юности чувствовал, что образ мира, созданный точными науками, мучительно неполон. Человек в этом мире равен единице, деленной на бесконечность, и вынужден признать себя нулем. Первым заболел этим недугом Паскаль, за ним — Тютчев, Толстой, Достоевский. Я присоединился к их ряду в 1938 году, в свои 20 лет, и три месяца упорно созерцал свое несогласие быть нулем. В конце концов, внутренний свет показал мне возможность решения, но то, что показалось решением, пришлось отвергнуть. Действительное решение лежало вне области точных наук, за которые цеплялся материализм, вне мира бесконечно дробимых величин. Решение было в переживании целостной, не поддающейся делению вечности.

Я пришел к убеждению, что вселенная не сводится к времени, пространству и материи, бесконечно делимых на секунды, века, тысячелетья, на метры, километры, парсеки и т. п. У нее есть другое лицо, целостное во всех своих проявлениях, как океан планеты Солярис, в котором нечего считать. Океан, способный стать для каждого тем, что раскрывает душу (через муку или через блаженство — все равно).

Лет через двадцать после юношеской медитации я внезапно пережил целостную ипостась реальности как внутренний свет, длившийся несколько часов. Этот опыт просыпался, когда я искал спасения от страха или созерцал стихийные иконы в лучах заходящего солнца или иконы, собранные в Третьяковской галерее, или лучшие создания буддийского искусства. Постепенно я понял, что в иконах переплетался образ всемогущей, вечной творческой силы и хрупкого, смертного человека. Это особенно ясно проступает в образах Троицы — рублевской или в деревянной раскрашенной скульптуре, хранимой в Наре, бывшей столице Японии VIII в. Приглядевшись к Рублевскому Спасу, я и в нем разглядел то же самое: Бог–Дух, веющий повсюду, — и человек в своей смертной оболочке. Вечное и мгновенное переплетается в мистической интуиции. Воплощенные в форме и краске, они сохранятся несколько сот или тысяч лет — и все равно, ранее или позже они сотрутся, рассыплются, исчезнут. Невольно вспоминаешь Паскаля: "человек слаб, как тростник, порыв ветра может сломать его, но этот тростник мыслит…" Мыслит и творит, а потом создания гения исчезнут. Но в каждой вспышке творческой силы повторяется эта игра, и я до сих пор готов ответить на ее вызов.

Я готов пережить миг, час или человеческий век в коротком союзе с вечностью, когда я — почти ничто — становлюсь почти всем, зная, что этот союз непременно прервется и вечность останется бесплотным духом, ищущим новой пары (подобной паре возлюбленных), а я вспыхну и исчезну, как Вальсингам в гимне чуме. Этот единый огонь горит в разных культурах далеких друг от друга, как Япония VIII века от Троицы–Сергиева. Новое родство возникает на более глубоком уровне, чем различия культур и эпох, на предельной духовной глубине.

Человек, живущий среди людей и участвующий в повседневных людских делах, способен приоткрыть, распахнуть или, наконец, раскрыть настежь, на весь свой век — окно в вечность. И окна, закрывшиеся в одном углу, открываются в другом. Это часть бытия Бога в его вездесущности и необходимость человеческой истории. Человечеству окна в вечность нужны как предел, без которого история теряет свое направление. А Богу они нужны, как почва, без которой ему нет места в мире пространства, времени и материи; это стало очевидным после того, как Коперник и Галилей разрушили воображаемое небо.

Наше время стучится к сознанию этой истины. Оно создало популярный образ планеты Солярис, океан которого оказался подобным "океану Брахмана" в устах Рамакришны: "океан Брахмана, — говорил этот святой, — под влиянием любви бхакта, принимает облик того бога, которого бхакт особенно любит" Две метафоры, Тарковского и Рамакришны, перекликаются друг с другом и приближают нас к живому переплетению вселенского творческого духа с мгновенным существом.

И мы готовы сказать, вместе с современным поэтом, о нашем долге — открыть Богу двери в своей душе:

Если Бог не войдет в мою душу,

Он останется в мире без места.

(Зинаида Миркина)

Богу надо помочь. Без нашей помощи невозможно обóжить повседневность. И только через нас, через каждого из нас, Бог может преобразить мир. Не только на вершинах человеческого духа, не только в миг высшего творческого взлета, но в каждой открытой душе, самой скромной по своим возможностям, и не только в совершенном слове, но и в немых движениях души, в паузах между словами.

Под образом, созданным иконописцами, вторая ипостась, — не теряя своей связи с Иисусом или Гаутамой, — становится общим символом душ, разбросанных в пространстве и времени и сливающихся в вечности, в том целостном духовном узле, который уравновешивает движение дробных масс к распаду и смерти. Как это происходит, я не знаю, но вглядываясь в совершенные иконы, я верю мистической интуиции их творцов. И в этой интуиции обóженный человек вливает капли своей святой воли в вечный свет, уравновешивающий вечную тьму.

Для сознания, разрезавшего мир на атомарные факты, в остатке от дележа — только нуль. Вечность проваливается в ничто, но искусство отвечает на страх Мефистофеля словами: "В твоем ничто я мыслю всё найти" И оно готовит почву новым вспышкам высшей реальности.

Афоризм Ангелуса Силезиуса, с которого начались эти строки, запечатлел миг озарения, подобный вольтовой дуге. Как только электроды чересчур раздвинулись или сошлись, вспышка погаснет, единство через пропасть исчезнет. Но оно было. Было у Ангелуса Силезиуса, Мейстера Экхарта, Джелаледдина Руми, у Шанкары-ачарьи и многих других. Иногда озарение приходило внезапно, иногда — после долгих усилий. Притча Джелалледдина Руми запечатлела итог аскезы перед которой раскрываются двери: "Ты пришел к Тебе". Совершенное единство выражено у Христа словами: "Я и Отец одно". Однако и такое единство нарушено было на кресте. Был страшный миг, когда прозвучали слова Христа: "Отче, зачем Ты оставил Меня?"

Человек, достигший совершенного единства со Святым Духом, остается человеком. Он доступен невыносимому страданию и физической смерти. Халкидонский собор выразил это логическим парадоксом: он вполне Бог и вполне человек, и обе природы соединились в нем неслиянно, нераздельно и совершенно.

Будда предпочел отвечать "благородным молчанием" на вопрос: "бессмертен ли совершенный, достигший нирваны, или и он смертен?" Видимо, наши представления о смерти и бессмертии слишком узки для опыта полного обóжения, для полного тождества Отца и Сына, до нирваны. Я вспоминаю строки, которыми закончилось стихотворение "Бог кричал": "Нет, никогда не умрет нетленный, я за него умру". Я вспоминаю слова Рильке в "Записках Мальте–Лауридса Бриге": Смерть должна созреть, и тогда она становится чем-то подлинным в своем бытии. На войне я много раз готов был умереть, как птица, подстреленная в лёт, и то же чувство окрыляет в творческом порыве[2].

Как-то меня упрекнули, что я свожу Христа к уровню обыкновенного мистика. Я не знал тогда, что ответить. Но с годами ответ пришел ко мне. Он был найден еще до моего рождения. Упоминавшийся мною Рамакришна попытался вжиться в опыт Будды, Христа, Вардхаманы Махавиры (называемого также Дшиной), Мохаммеда… И Рамакришна говорил, что опыт Христа и Будды был полным, совершенным, не допускавшим падения, а другие стоят ниже и могли падать. Но мгновения упадка не стирают след единства, осуществившегося в них, и единство может высветляться в последователях, — а совершенный опыт в последователях может помрачиться.

Поэтому в костер божественной любви все время надо подбрасывать сухие поленья, "Богу надо помочь", сказал автор, которого я знаю по цитате у Генриха Белля. Или — как это можно прочесть в стихотворении Зинаиды Миркиной, — почувствовать ответственность за Бога:

Ты во мне. Это значит, что я

Всей собой за Тебя отвечаю.

О, священная тяжесть моя,

Глубина, не имущая края!

Высший замысел Отчий любя,

Ты готов на великие муки.

Ты во мне — значит óтдал Себя

В мои слабые смертные руки.

Значит, можно Тебя пронести,

В тайной тяжести черпая силу…

Боже мой совершенный, прости,

Что я руки на миг опустила!


Глава II. Старая яблоня

Мой разговор с тенью Ангелуса Силезиуса прервала старая яблоня, казавшаяся мертвой. В эту весну силы, скованные непогодой, вдруг рванулись и в какие-нибудь четыре дня проделали работу нескольких недель. Стая яблоня, почувствовав дуновение чуда, вдруг зацвела, зацвела всей живой половиной кроны, раскинувшейся метров на десять. Ливень розового цвета, постепенно белея, облил этот полукруг. Сидя на балконе, я натыкался взглядом не мертвые ветки и подумал, что надо их спилить, не разрешить им нарушать праздник. Но вдруг родилась метафора: праздник весны, пробившейся сквозь смерть, напомнил мне нас с Зиной: над засыхавшей плотью вдруг раскрылся ореол живого духа.

Я стал вспоминать рассказ, как эту воскресшую яблоню сажали, вместе с тринадцатью другими, двадцатилетняя Зина со своим отцом (ему тогда было 43). Но с 1946 г. по нынешний 2009 тринадцать деревьев засохло. Отец, еще в прошлом веке, умер, и нам скоро уходить, а яблоня живет, и мы живем. Жизнь до сих пор побеждает в нас смерть и зацветает, как старая яблоня. И неколебимо стоит на заднем плане великая ель, почти не изменившаяся с 1945‑го, с того самого мига, когда капельки, оставшиеся после дождя, вдруг засверкали мириадами огней, и внешнее озарение родило озарение внутреннее, в сердце Зины, светящее ей до сих пор (так иногда бывает в сердцах, склонных увидеть мистический свет). И я при первой встрече, в 1960-м, т. е. 49 лет тому назад, почувствовал этот внутренний свет.

В нынешнюю весну, как во все прошлые весны, из темных веток великой ели вырываются свежие побеги. И только липа, маленький куст в 1945-м, отмечает движение лет. И еще одна отметка времени — красная крыша, высунувшаяся в тени берез сквозь венец цветущих яблоневых ветвей. Из-под крыши доносится голосок младшей девочки, живого родничка радости. Она еще не вышла из счастливого возраста — "от двух до пяти". А старшей сестре — одиннадцать; она уже заневестилась; и старшему брату — девять. В каждом кипит, смешавшись, кровь предков — с Балтики, со Средиземного моря, с Кавказа, со стыка пустынь и гор Средней Азии. Что выварится в каждом из них и что они сумеют взять из нашего наследства? Я не о деньгах думаю, денег у нас немного. Мы прожили свой XX век на гроши и сумели найти друг друга и что-то услышать сквозь шум времени. Сумеют ли дети найти наш след? Сумеют ли они сохранить себя в XXI в., из которого мы уходим, не переставая быть самими собой?

Дай Бог каждому откликнуться на праздник жизни и на скорбь жизни и на ту глубину, где все становится единым потоком красоты, рождающей силу. Как нам это дают блики солнца, бегущие с ветки на ветку, выхватывая из полутьмы то один поворот, то другой поворот танцующих ветвей.

В эти четыре дня взрыва природных сил, прорвавшихся сквозь смерть, родился и отклик Зинаиды Миркиной на тему, которую я начал. Дальше следует ее текст.

Глава III. Любой удар — удар по Богу

Да, блики солнца, дающие нам силу…

Я хочу продолжить текст, в который целиком вошла. Перекличка наших голосов длится почти полвека. Вот и сейчас она продолжается. Я тоже вижу старую яблоню, взорвавшуюся небывалым цветеньем. Она прервала поток мыслей и… заговорила сама.

Да, вот так начинает говорить картина, которую вставляет Кришнамурти в свои "беседы о медитации". Первая часть этих бесед — раздумья, мысль, спускающаяся куда-то в самую глубину бытия. Но где-то мысль должна остановиться. Она, как река в море, вливается в само бытие — в молчание, которое говорит.

Раздумье прерывается картиной, любой. Той, на какую упал взгляд. Картина может быть самой обычной и все-таки она совершенно необычна. Она абсолютно прозрачна, и от нее исходит глубокий покой. У нее есть одна особенность: это картина без смотрящего. То, что мы видим — без нас самих. Смотрящий исчезает, тонет в том, на что смотрит. И вот тогда-то мир становится цельным, смыкается, как вода, в которой утонул брошенный в нее камень. И вот становится видимой то единство, которое обычно скрыто за сонмом предметов, по которым скользит наш глаз. Нет дробящего глаза. Нет осколков. Есть целое.

Единая гладь моря, отражающая небо.

Цельному морю нужно все небо.

Цельному сердцу нужен весь Бог.

(М. Цветаева)

Весь Бог, Он появляется, когда нет меня. Он исчезает, когда появляется мое отдельное от всего "я", мое эго и с тревогой спрашивает: "где Ты?"

Это эссе начиналось словами Ангелуса Силезиуса о нераздельности Бога и человека. А сейчас я как будто говорю о несовместности их.

И все-таки это одно и то же. Когда есть я и природа, я и те самые блики солнца, — природа лишь фон для меня. В центре — я, которое задает тысячу вопросов о своем будущем, о смысле жизни, о бессмертии. Природа не отвечает. Природа безмолвствует. Мы и не ждем от нее ответа. Она — фон, ничто. И блики солнца не дают нам никакой силы. Да и что они такое, на самом деле? Нам кажется, что ничто.

Но вдруг может прийти странное состояние, когда нам станет не до себя, когда эти самые блики солнца, или проплывающее облако, или Дерево заслоняет нас собой — и мы почему-то будем счастливы от этого. Да, счастливы. И наш любимый литературный герой, которого мы так часто цитируем, скажет: "разве можно видеть дерево и не быть счастливым?" Скажет. И никто его не поймет. Скажет — и получит в ответ: как это можно быть счастливым, когда такие ужасы вокруг?

Что он возразит? Ничего. Он будет безмолвствовать, как и само Дерево. Как он объяснит, что душа его, прежде расколотая на сотни кусков, сомкнулась и стала цельной, как гладь моря, отразившая все небо? Как он объяснит, что все вопросы, которые он посылал куда-то вовне, кому-то другому, имеют ответы только в его собственной внутренней цельности — во всецелости, не делимой на я и мир, на я и Бог, я и кто-то другой. Есть одно.

Я без Тебя ничто.

Но что Ты без меня?

Пока нас двое, нет ни меня, ни Тебя. Мы оба есть, когда мы Одно. Мое отдельное "я" (эго) так же тонет во всецелости, как и божественное Ты, пока оно отдельно от меня, пока оно не всецело, сам Бог — не Бог.

Мы ждали от Бога ответа. А Он от нас — безмолвия.

И здесь я хочу привести часть притчи Энтони де Мело: некий посетитель монастыря был поражен сиянием, которое исходило от Мастера, и не мог понять прозвучавших слов близкого мастеру ученика: "Жизнь — это тайна. Смерть — это ключ, раскрывающий её. Как только ты повернешь ключ, ты растворишься в этой тайне навсегда".

Нужно ли дожидаться смерти, чтобы повернуть ключ? — спросил посетитель. — Нет. Ты можешь повернуть его прямо сейчас посредством безмолвия — и раствориться в тайне. Тогда ты так же будешь излучать свет, как Мастер". Так вот он, ключ — безмолвие.

Вы замолкаете перед тем, что больше вас, перед тем, что бесконечно любите. Вы не задаете Ему вопросов. Вам собственно ничего не надо, кроме его бытия. Вы ныряете в Него, тонете в Нем. И — воскресаете уже иным цельным существом. После смерти своей отдельности, обособленности — происходит воскресение во Всецелости, в Единении.

Я больше не я. Я есть Ты. Но и Ты больше не Ты. Ты есть я. Здесь хочется мне рассказать об одном эпизоде из моей юности. Как-то раз меня очень сильно унизили. Я уходила от работодателя с чувством побитой собаки. И вдруг на улице меня пронзило ощущение, что вместе со мной унизили Бога, что Его ударили по мне. Так возникло стихотворение "Бог кричал".

Чувство того, что каждый человеческий поступок, более того — каждая мысль, каждое движение души касается не только отдельного лица, к которому как бы обращено, — оно касается той таинственной Всецелости, которую называют Богом. Бог включает меня в Себя. Бог без меня — не Бог…

Вот это чувство тогда пронзило меня и вошло в сердце на всю жизнь.

Ведь это самое имел в виду Христос, когда говорил: "когда вы накормите голодного, вы Меня накормите" и т. п. И еще — не только когда вы ударили человека, но когда вы захлебнулись гневом, вы подлежите геене огненной, т. е. душа ваша гибнет…

Не об этом ли и рассказ Бредбери о бабочке — наступишь случайно на одну каплю красоты в далеком прошлом — изменишь настоящее.

Пространство и время — дробимые вещи. Они делятся на часы века, метры и километры. Но есть нечто неделимое. Абсолютно цельное. И каждая отдельность в каком-то смысле — фантом. А Целое — реальность.

Я без Тебя ничто,

Но что Ты без меня?

На вопрос о смысле каждой отдельной жизни ответит — только Всецелость, включающая эти жизни в себя. Наш смысл, наша истинная реальность, наша любовь — скрыты во Всецелости. И потому, что бы Ты, Бог–всецелый, ни сделал, благословляю Тебя, люблю Тебя. Моя любовь к Тебе всегда подвигнет меня на жертву во имя Твое. Я пойду на любую жертву. Мое отдельное "я" умрет, чтобы не умирал Ты. Я погружусь в Тебя, слившись с которым воскресну, но не как маленькое, отдельное "я", а как та Всецелость, которая и является смыслом каждой отдельной жизни.


        Тетраптих

I.

Я и Ты. Кто Ты есть, мой Господь?

Кто есть я? Я — подобие Божье?

Дух всесильный иль слабая плоть?

Или — нас разделить невозможно?

На земле, не в пустых небесах,

В узел жизни мы связаны тесно.

Без Тебя я — ничтожнейший прах.

Без меня Ты — лишь Дух бестелесный.

II.

Бестелесный. Однако  — живой.

Полный силы вовеки нетленной.

Ты врываешься свежей листвой,

Звездной россыпью в темень Вселенной,

В пламя жизни, в объятья огня,

Заключающий мертвую глину,

О, насколько Ты больше меня!

Ты, сплетенный со мной воедино!

III.

Тайный жар Твой — в моей глубине.

В тьме сердечной скрывается Чудо.

Я жива — значит весь Ты во мне.

Я умру — это значит пребуду

Вся в Тебе. Ни единой черты

От меня. Только Ты. Всюду — Ты.

IV.

Ни словца. Мир застыл в тишине,

И никто не ответит мольбе.

Но Тебя увидавший во мне,

Пусть меня угадает в Тебе.


[1] Главы I и II принадлежат Григорию Померанцу, дальнейший текст — Зинаиды Миркиной

[2] Бенедиктинцы, комментировавшие христианско-буддийскую конференцию 1994 г., дали такое определение вечности: "не утомительная длительность, а выход за рамки всякой двойственности, в том числе двойственности начала и конца". Dalai Lama. The good hearth. L., 1997.