Григорий Померанц

В пространстве без дорог


Когда В. Бакатин (в августе-ноябре 1991 года председатель КГБ СССР) баллотировался в президенты, он пошутил: сделать из капитализма социализм — все равно что разбить яйца и изжарить омлет. А сделать из социализма капитализм — значит, превратить омлет в сырые яйца. Шутка мне понравилась, я ее запомнил. В моих глазах она извиняла неудачи Горбачева, Ельцина, Гайдара. И довольно долго я отказывался критиковать нелепые решения. Я не знал лучших. Только бездействие Москвы, когда армян в Сумгаите три дня подряд резали, насиловали и жгли на кострах, я назвал преступлением. И не только против человечества, а против государства, которым они (лидеры) правили. Государство, допустившее резню, дает сигнал к мятежу. Теперь кто смел, тот два съел. И многие (в том числе чеченцы) это поняли. В Сумгаите надо было дать войскам приказ стрелять на поражение, арестованных судить военно-полевым судом и расстреливать, — и удержать лавину насилия, которая с тех пор пожрала сотни тысяч. Это во мне заговорил гвардии лейтенант, и я думаю, что он был прав.

А в экономическую политику я по-прежнему мысленно не вмешивался. Еще в 50-е годы мне пришлось прочесть Хайека, Мизеса, прочел и их противников и понял, что в этой области у меня нет интуиции. Послушаешь Ленина, — Ленин прав, послушаешь Мартова, — Мартов прав, говорил Плеханов на II съезде. Так и я. Другое дело — теория цивилизаций. Удачи и ошибки Шпенглера, Тойнби, Гумилева, Хантингтона я замечал на лету и мог строить собственные схемы. Но экономика… не моя это область, и надо молчать.

Однако шли годы, и мы одни топтались вокруг омлета. В Восточной Европе и в Китае дела довольно быстро пошли на лад. Чехи и поляки вернулись к традиционному порядку, Китай — к чему-то вроде нэпа в редакции Бухарина и Дэн Сяопина. Видимо, там жарили не омлет, а яичницу-глазунью, в которой каждое яйцо сохраняло свою индивидуальность, и главное — не так долго.

В первый же мой выезд за рубеж, в 1990 году, меня спросили (на восточно-европейском семинаре во Франкфурте), почему у нас все не ладится. И я сразу сказал в ответ то, что могу сегодня только развить: мы на 25—30 лет дольше вползали в Утопию. С октября 1917 года целое поколение, сохранявшее живую связь с традицией (а без традиций никакая история не складывается, даже в революционные эпохи), вымерло.

И не поровну вымирали люди. Примерно двадцать лет — от ленинского Красного террора до сталинского Большого террора — осознанно истреблялись или бежали через границу целые социальные слои. Сперва — верхний слой, самый европеизированный; затем — техническая интеллигенция (за мнимое вредительство); затем — не спившееся, не лодырничавшее крестьянство, становой хребет народа, объявленный кулачеством; одновременно взрывались сельские церкви, а тех, кто пытался протестовать, записывали в подкулачники. После тайного голосования на XVII съезде (292 голоса против Сталина) были уничтожены реликты ленинской партии, сохранявшей возможность довольно широких дискуссий, критики и исправления ошибок. Вместо нее была создана партия гитлеровского типа, слепо преданная Вождю и готовая шагать за ним в открытую пропасть. Наконец, подозрительной стала армия. И накануне войны арестовано и по большей части расстреляно 80 процентов высшего командного состава, 50 процентов среднего…

То, что мы при этом выиграли войну, трудно объяснить. Помогали союзники? Они и Чан Кайши помогали — удерживать фронт в Сычуани. Территория? Она и в Китае не была до конца освоена японцами. Зима? Но в 1942/1943-м она вовсе не была суровой, и немецкая армия, померзнув в 1941/1942-м, оделась потеплее (как и русские после финской кампании 1939/1940 годов). В ноябре-декабре 1942 года степь была чуть-чуть припорошена снегом. На моих глазах эмка командира дивизии ехала по целине и по целине же я шагал, выйдя из полуокружения 9—11 января 1943 года (эсэсовская дивизия, сохранившая только семь танков после разгрома под Тацинской, столкнулась в своем отступлении с нашей дивизией, сохранившей по 10—12 пехотинцев в полку и ни одного бронебойного снаряда). Отчего же попал в плен Паулюс?

Мне кажется, самое главное отметил Достоевский в “Записках из мертвого дома”. Каторжники не выносили медленного, методического труда и просились получить урок, то есть выполнить в два раза большее задание, а потом завалиться на землю. Так развивалась год за годом советская экономика: порывами, штурмами. Так развивалась и война. Когда вода доходила до горла, к русскому солдату, офицеру, генералу приходило второе дыхание, энергия стресса. Илья Муромец слезал с печки и совершал геройские подвиги. Любимой нашей песней в 3-м батальоне 291-го Гвардейского стрелкового полка была песня про Ермака, и с особым вдохновением пелось:

Беспечно спали средь дубравы…

Подчеркнутое слово я всегда произносил с дрожью в сердце. Касок мы никогда не носили. Пароля и отзыва я никогда не знал. Спрашивали в темноте, — я отвечал “свои”. Немецкие разведчики спокойно отвечали так же и проходили сквозь наши боевые порядки…

В мирное время, на современном производстве так действовать нельзя. Катастрофа в Чернобыле — одно из следствий беспечности. Но и выигранная война — тоже. Беспечность — изнанка легкости, изнанка полета над страхом, который, хотя и не все, но многое решал.

В упомянутый уже первый мой выезд на Запад, в Висбадене, я был поражен, что на заводе нет склада готовой продукции. “Вы никогда не перевыполняете плана?” — спросил я хозяина. “Зачем? — возразил он. — Мне заказали столько-то деталей к такому-то числу. В назначенный срок приезжают грузовики и забирают с конвейера последнее”. Этот немецкий образ деятельности, очевидно, лучше в экономике, но на войне победа, достигнутая строго по плану, может обернуться поражением. В 1941 году советская армия была разгромлена. Остатки отступали в хаосе, но в этом хаосе отдельные части продолжали сопротивление, видимо, бессмысленное, и продержали немцев до жестоких морозов. Геббельс объяснял это примитивностью русского характера, неспособностью понять, что война проиграна. Но Геббельс сам не все понял. Типического русского солдата хаос не деморализует, наоборот — вдохновляет на упорство отчаяния. И победа вермахта выдыхается, кончается новым, более растянутым фронтом, большей опасностью прорыва растянутых линий.

Вермахт победил в 41-м году — и покатился назад. Тогда русским помог мороз. Но еще одна победа, в 1942 году, кончилась тем же без помощи мороза: возможно, бессмысленным упорством Сталинграда, энергией стресса, повторившейся еще раз, когда отступать было некуда, — как в Одессе, Севастополе, Ленинграде, Туле. Я разговаривал с сержантом Лагутиным, поседевшим в Севастополе, в штыковых боях. Я видел своими глазами краешек Сталинградской битвы. Да, была пальба с левого берега Волги по своим, пытавшимся бежать, — но было и мужество отчаяния, вдохновение полета над хаосом. И в конце концов хватило двух наскоро подготовленных танковых корпусов, чтобы окружить Паулюса и переломить ход войны.

И тогда чело Сталина увенчал венок победы. И тогда случилось великое несчастье: сталинский стиль врезался в сердце народа. Еще плетутся за пенсией бабки-долгожительницы, помнящие “блядскую” коллективизацию, упоение лодырей и пьяниц, грабящих зажиточные семьи. Но все перекрыла победа. И народ, ничего не получивший от перестройки, все чаще повторяет: нужен новый Сталин.

То, что не нашлось в партии ни одного Дэн Сяопина, — это их позор. Или их несчастье: все головы, возвышавшиеся над посредственностью, безжалостно срубались. Уцелели только ничтожества. Первым генсеком после Сталина не мог стать ни один выдающийся человек. И ничтожества грызлись с ничтожествами, принимая ничтожные решения. Ладно, это их дело. Но то, что мы, постсоветское общество, за пятнадцать лет относительной свободы не сумели создать ни одной путной партии (а следовательно — и парламента), — это наш позор. Прежде всего позор, а потом уже несчастье. Потому что во время войны совокупность несчастий была побольше и все-таки позора не было: мы победили. А в девяностые годы победил мертвый груз прошлого: КПРФ на левом фланге, патриархия, подобранная КГБ, — на правом и переплетение теневого капитала с бандитизмом и коррупцией — в экономике. Тяжкий груз. Но он не объясняет, почему ясной идеи, способной захватить, не было ни у одной политической группы. Разве “яблоко” — лозунг выхода из политического кризиса? И люди собирались вокруг имен, мгновенно набиравших рейтинг и так же быстро терявших его. Вот приедет барин, барин нас рассудит…

Не нашлось в русском обществе ни одного политического гения, ни одного одаренного политического коллектива. Оказался вещим анекдот, придуманный про патриарха Пимена: будто он, изучив марксизм, пришел к выводу, что конец света возможен в одной, отдельно взятой стране. Как бы ни развернулся кризис западной цивилизации, мы уже сегодня покатились по наклонной плоскости. И я думаю, что это надолго, быть может, так же надолго, как в Италии XVI века, в Испании XVII века, в Германии после Тридцатилетней войны.

Только одна остается надежда: на взрыв духовных сил, не признающих власти социального упадка. В период упадка в Италии творили Леонардо, Микеланджело, Рафаэль. В XVII веке были созданы духовные сокровища, которыми до сих пор гордится Испания (да и вся Европа). В разоренной, уничтоженной Германии, потерявшей две трети своего населения, творил Иоганн Себастьян Бах. А время Рублева?

Когда человек в тупике, он либо впадает в отчаяние, либо уходит вглубь, открывает царствие, которое внутри него, и находит неистощимый источник сил. Так и народы в глубинах падения находят источники будущего подъема. Так Августин в разоренном, изнасилованном городе писал свою исповедь, которая до сих пор, через полторы тысячи с лишним лет, находит вдохновенных читателей. Ничего другого и нам не остается.

Одной из первых моих статей, опубликованной еще в “Гласности” Сергея Григорьянца, я писал, что школа для нас важнее экономики. Через несколько лет я повторил это на совещании в мэрии и был ошикан. Пусть меня ошикают в третий раз. Я надеюсь, что нашим вкладом в развитие мировой культуры будет то, что я могу здесь только очень коротко очертить: поиски внутренней гармонии во внешнем хаосе, в нарастающей сложности и запутанности цивилизации, которая с каждым веком становится все более запутанной, все более чреватой срывами в хаос. И в центре моего внимания остается по-прежнему семья, основанная на любви, где дети растут в облаке сердечной нежности; школа, помогающая подростку стать личностью, стать самим собой, выбрать свое в потоке чужого; и, наконец, — свобода совести в поисках духовной глубины.

* * *

Войну мы выиграли благодаря моральной решимости, родившейся под Москвой, решимости на сорок месяцев игры со смертью. Сейчас рождается другая незаметная решимость: на сорок лет подъема по лестнице, движущейся вниз в школах и в приходах. Решимость на почти сизифов и почти неоплаченный труд.

Кажется, что Чичиковым никто всерьез не противостоит — разве Скалозубы и Федьки Каторжные, требующие своей доли (и получающие ее). Но крайность рождает крайность. Первые похождения Чичикова вызвали контрдвижение, замеченное Тургеневым в статье “Гамлеты и Донкихоты”. С его легкой руки гамлеты и донкихоты получили полное русское гражданство. И, как во всем русском восприятии европейского, то, что в Европе существовало по отдельности, в России стало единым целым. Из английского принца и испанского гидальго вышел новый русский характер. Иногда — с перевесом гамлетовского, иногда — донкихотского, но в единстве друг с другом. Я это знаю по себе. Мой любимый герой — Гамлет, но сколько раз я сражался с ветряными мельницами! А диссидент-генерал Петр Григорьевич Григоренко — прославленный донкихот, но с какими глубокими гамлетовскими размышлениями! Я ставил эксперименты над самим собой, чтобы понять, он старался понять, чтобы действовать, но мы прекрасно друг друга понимали.

Этот тип, гамлетовски-донкихотский, не исчез. Он и сегодня разбросан по России. Его нельзя поверстать в линейные батальоны, но он действует — в школах, в больницах, в некоторых приходах. В начале перестройки я писал, что сдвиги в школе для нас важнее экономических сдвигов. Потом я писал о несостоявшейся роли церкви. Я и сейчас пишу о том же самом. Нестяжатели, развеянные учениками Иосифа Волоцкого по лицу Земли, не перевелись, они пишут мне письма, они и сегодня ищут опоры в собственной духовной глубине и втягивают в свои искания небольшие группы (а большие и не нужны, чтобы сложилось творческое меньшинство).

Дело движется медленно, слишком медленно сравнительно с темпом глобальных перемен, официальные структуры не помогают, но все же дело движется по всей широкой области культуры. Уже было сказано одним из прорабов перестройки, что рынок без нравственных норм — это кошмар. И рыцари печального образа сражаются с этим кошмаром, с донкихотской нравственной решимостью и с гамлетовским сомнением в массовых фантомах. Есть какой-то шанс, что они добьются своего. Кто доживет — увидит.